Да плевать на все!
Мегрэ был счастлив! Он ел за четверых, пил за шестерых, впитывал солнце всеми порами кожи, как пятьдесят кандидаток на конкурсе купальников...
Замечания на письмо Чаадаева 1836
XXXVIII. Чаадаев М. Я. 26.I.1837
XXXIX. Экштейн Ф. д' 12.Х.1837
XL...
За его веселость и за то, что его все любили; за здоровье и за толщину. Она честила его лодырем, потому что деньги ему доставались даром, без всякого труда, и обжорой, потому ч..
Сидя у дороги, глядя, как поднимается к ней по косогору повозка, Лина
думает: "Я пришла из Алабамы; путь далекий. Пешком из самой Алабамы. Путь
далекий". Думает: "меньше месяца в пути, а уже в Миссисипи, так далеко от
дома еще не бывала. И от Доуновой лесопилки, так далеко не бывала с
двенадцати лет".
Она и на Доуновой лесопилке не бывала, пока не умерли отец с матерью,
хотя раз по шесть, по восемь в году, по субботам, ездила в город - на
повозке, в платье, выписанном по почте, босые ноги поставив на дно, туфли,
завернутые в бумагу, положив рядом с собой на сиденье. В туфли обувалась
перед самым городом. А когда подросла, просила отца остановить повозку на
окраине, слезала и шла пешком. Отцу не говорила, почему хочет идти, а не
ехать. Он думал - потому что улицы гладкие, тротуары. А Лина думала, что,
если она идет пешком, люди принимают ее за городскую.
Отец с матерью умерли, когда ей было двенадцать, - в одно лето, в
рубленом доме из трех комнат и передней, без сеток на окнах, в комнате,
где вокруг керосиновой лампы вилась мошкара, а пол был вылощен босыми
пятками, как старое серебро. Она была младшей из детей, оставшихся в
живых. Мать умерла первой. Она сказала: "За папой ухаживай". Лина
ухаживала. Однажды отец сказал: "Поедешь на Доунову лесопилку с Мак-Кинли.
Собирайся, чтобы к его приезду была готова". И умер. Мак-Кинли, ее брат,
приехал на повозке. Отца похоронили днем в роще за деревенской церковью и
поставили сосновое надгробье. Утром она уехала навсегда - хотя, может
быть, и не понимала этого-на повозке, с Мак-Кинли, на Доунову лесопилку.
Повозка была чужая, брат обещал вернуть ее к ночи.
Брат работал на лесопилке. Все мужчины в деревне работали на лесопилке
или при ней. Резали сосну. Резали уже семь лет и еще через семь должны
были извести весь окрестный лес. Тогда часть оборудования и большинство
людей, работавших на нем и существовавших благодаря ему и для него,
погрузятся в товарные вагоны и уедут. Но часть оборудования останется, -
потому что новое всегда можно купить в рассрочку, - и уныло застывшие
колеса, поражая взор, будут торчать над курганами битого кирпича и жестким
бурьяном, и выпотрошенные котлы упрямо, смущенно, озадаченно будут
топорщить свои ржавые бездымные трубы над пнистой панорамой немой и мирной
пустоши, непаханой, небороненной, в красных язвах буераков, прорытых
тихими мокрыми дождями осени и бешеными косохлестами весенних
равноденствий. И тогда, иссосанные глистами самозваные наследники,
растаскивая дома и сжигая их в плитах и очагах, не вспомнят самого
названия деревни, которая и в лучшие дни не значилась в анналах почтового
ведомства.
Когда приехала Лина, в деревне оставалось семей пять. Была там
железнодорожная колея и станция, и раз в день товарно-пассажирский с
воплем проносился мимо.
... И хотя Старику не верилось, что кто-нибудь выберется живым из этой гиблой, изрезанной летними водами долинки, он бодро хлопнул парня по плечу и пошутил, как всегда добродушно и весело щурясь:
- Дурило! Мы еще только начинаем. Неужели ты думаешь, что они, - тут он неопределенно ткнул пальцем в вербовые заросли, - полезут за нами на Эрльдагоускую тропу?.. Нет уж, брат, дудки, этот номер не пройдет!..
Федорчук не знал, что на свете не существует никакой Эрльдагоуской тропы, и немножко приободрился.
В тот момент ничего похожего на переживания сегодняшнего дня у Старика не было и не могло быть. Тогда он ни разу не подумал о себе, - наоборот: больше, чем когда-либо, забыл про свое существование. Хотелось только утешить Федорчука и других, таких же как Федорчук, с такими же бледными и растерянными лицами. Все они жадно прижимались к земле, казавшейся им последним убежищем до и после смерти, и бестолково стреляли по вербовым зарослям сквозь плохо прикрывавший их обнаженный и колючий кустарник. Старик замечал, как некоторые украдкой срывали с фуражек красные бантики.
Не было этих переживаний и потом, когда в течение недели их гнали все выше и выше, пока не стиснули совсем в паршивой деревушке в верховьях Эрльдагоу. Там, на прокуренном и заплеванном постоялом дворе, даубихинский спиртонос Стыркша сообщил последнюю новость: голову Старика оценили в тысячу рублей. Походная типография атамана Калмыкова сотнями разбрасывала по падям листки с приметами Старика и обещаниями всевозможных благ (на том и этом свете) за поимку живого или мертвого.
Старик почувствовал, что на него устремились десятки испуганно-вопросительных глаз. Но не только потому, что на него смотрели другие, а и потому, что собственная личность меньше всего интересовала его в эти дни, он стал беспечно шутить и смеяться.
- Вот не было печали, - сказал он, приподымая насмешливо прямые жесткие брови. - Додумались же, сукины дети! Чудаки, право...
Но его никто не поддержал...